1853-1854

    1853
 
Натурный класс в Академии я посещал только вечером. От пейзажистов в наше время не требовалось знания фигуры, и в дневной мы не ходили. Ходил слушать лекции конференц-секретаря Григоровича об изящном искусстве, но он читал их очень не толково, так что по этой части я ничего не приобрёл. Но настало время весеннее, надо было идти на конкурс, то есть на жизнь или на смерть, на Первую золотую медаль, чтобы быть пенсионером Академии.
 

    Куда ехать, где искать впечатления? Бывал я на Иматре в Финляндии зимой, меня она очень пленила. Вот я туда и отправился, прожил три недели на озере Сайме, из которого берёт начало река Вокша. Написал несколько этюдов, опустился к порогу Иматры. Но всё это было так трудно, что я упал духом. Перебирая себя по всем костям, я всё-таки додумался до того, что мой элемент - корабли и море, а пейзаж дело второстепенное, почему порешил ехать в Ревель. Попал в разгар холеры, которую я очень не любил. С неделю не знал, куда сесть. Наконец, случился шторм, выбросило транспорт "Свирь" к Екатериненталю, и сюжет был найден.

Разлив реки Вохти. Финляндия - kb

Сделав рисунки и этюды, я приехал в Петербург, хотя тоже холерный, но на людях и смерть красна, а потому уже не беспокоился, принялся работать с жаром и пылом. "Буря" моя была уже скоро готова. По системе Айвазовского написал сразу, отчего через год резко почернела, потом написал ещё "Утро в Ревеле" с военным кораблём на рейде и видом города в фоне картины. Пришёл ко мне ревельский магистр барон Мейндорф, генерал-адъютант. Его привёл Пётр Карлович Клодт. Увидев картину, очень был ею доволен, бурю забраковал и купил красивый, по его выражению, восход солнца.

    Обе эти картины с этюдами я выставил на экзамене. За какую из них меня наградили, до сих пор не знаю, и, к величайшей радости, в том же трактире "Золотой якорь" узнал от вахтёра Евреинова, что я пенсионер!(25) Надо было видеть эту молодёжь в момент ожидания! Кто плакал от злости, что провалился, кто плакал от радости, кто недоумевал потому, что вести были неполные, был ещё второй обход профессоров, но в конце концов всё улеглось. Почему-то здесь попал приказчик с Кронштадтской пристани, с парохода "Виктория", начал он ко мне приставать, чтоб я сделал его портрет, и всё орал "Виктория" и "Виктория", ставя бутылки шампанского одну за другой. На другой день я узнал, что получили Первые золотые медали следующие мои товарищи: живопись историческая - Бронников, Вениг, Кабанов; пейзаж - Боголюбов, Давыдов; баталический жанр - Максутов.

Итак, я художник

    Итак, я, наконец, художник признанный, окончив второе воспитание своё. Поблагодарив всех профессоров, делавших мне эту важную услугу, надо было думать об отставке. Но как это сделать, в воздухе носились вести о войне с турками. Кн. Меншиков давно уехал туда. Пошёл я в инспекторский департамент. Оттуда проводили подобру-поздорову, хотя с руганью, назвав подлым сыном отечества. Оно и точно, для офицера удаляться от войны дело нечестное, а потому пошёл я к В. Кн. Марии Николаевне, нашему президенту, заявить, что де готов так и так, в некотором роде, как капитан Копейкин, проливать кровь за отечество. Но Её Высочество, выслушав шустрые фразы, сказала: "Всё это очень хорошо, но когда будет время, то в общем докладе я вас всё-таки помещу, это решит сам Государь".

    Одумавшись от своего счастья, я присел за работу и написал "Вид Петербурга с Невы на Зимний дворец". Пришёл ко мне киевский губернатор Юзефович и купил её. Я написал другую. Мастерскую посетила В. Кн. Мария Николаевна и велела послать картину к ней во дворец. Через три дня получаю руки её письмо: "Капитан Боголюбов! Государю очень понравилась картина, он её берёт, но приказывает Вам переменить флаг на стоящем впереди корабле, ибо Вы сделали французский! Это не по времени. Мария".

    Конечно, я сперва обрадовался, а потом страшно струсил. Но, слава Богу, дело обошлось без последствий. Ещё прежде получения пенсионерского звания в компании с приятелем моим А. Шарлеманем для купца Проньки Пономарёва мы написали две картины берегов Невы против Зимнего дворца. Когда Пронька пропил всё, то оба эти произведения купил барон Штиглиц и почему-то поместил в царские комнаты Балтийской железной дороги, где они и теперь стоят чёрные, как сапоги.

    Но вдруг грянула Крымско-Турецкая война. В один миг весь Петербург зашевелился, смотры сменялись смотрами Гвардейского корпуса и других войск. Государь везде произносил слова призыва к жаркому бою. Вскоре узнали, что армия под командой кн. Меньшикова отступила к Севастополю, но радостная весть Синопского боя и полного поражения турецкого флота адмиралом Нахимовым разлилась в жилах всех русских людей. Петров-певец с азартом пел везде экспромт нашего товарища по флоту А.П. Опочинина:

    Вот в воинственном азарте

    Воевода Пальмерстон

    Попирает Русь на карте

    Указательным перстом - и прочее(26).

    Ставилась на сцене пьеса "Синопский бой". Ко мне обратилась дирекция, чтоб я сделал эскизы боя. Я отрыл из "Путешествия Чихачёва" вид Синопа, снятый художником Дороговым, наставил кораблей, напускал много дыму. Но на сцене вышла мерзость хуже моей, ибо корабли чёрт знает как написал декоратор Вельц. Но всё-таки это очень мне помогло. Государь Николай Павлович, когда ему сказали, что эскиз делал я, приказал графу Клейнмихелю, чтоб он заказал мне сделать рисунки боя и ещё других последовавших почти одновременно морских боевых эпизодов. А именно: Синопское сражение, две бомбардировки крепости Исакчи нашей канонерской лодкой, взятие турецкого парохода "Перваз-Бахри" нашим военным пароходом "Владимир" (командиром был В.И. Бутаков под флагом контр-адмирала Корнилова), ночной и дневной бой фрегата "Флора" с тремя турецкими линейными кораблями у берегов Пицунды и, наконец, сражение парохода "Колхида" (командир капитан-лейтенант Кузминский) у абхазского берега при укреплении св. Николая.

    Через десять дней элегантный альбом был готов, и я повёз его лично гр. Клейнмихелю. Жил он в том же министерском доме Юсуповского рода на Фонтанке, в котором много лет спустя я бывал запросто у почтенного нашего адмирала, министра путей сообщения, Константина Николаевича Посьета. Но тогда, откровенно скажу, я шёл туда со страхом и трепетом. Предстать перед таким вельможею, каким был граф во времена Николая I, для молодого лейтенанта было страшнее, чем говорить с высочайшими особами.

    Ввели меня в громадный зал зелено-палевого цвета. Потолок и мебель были в стиле ампир. Почти в шеренгу стояли тут разные люди, военные и статские. Больше всех было путейцев, многие с портфелями. Все тихо шептались друг с другом, некоторые имели вид важный, другие походили на угнетённую невинность, в числе коих примостился и я. Через четверть часа прибежал какой-то господин в адмиральском фраке, покрытый звёздами, всё на нём звенело. При обеге он произносил направо и налево: "Так! Так!" - и скрылся. В зале сделалась устрашающая тишина. Вскоре послышался чей-то звонкий голос и бойко вошёл В. Кн. Константин Николаевич, юный генерал-адмирал. Все согнулись моментально в букву глаголь, и когда приподнялись, то видение исчезло и робкий шёпот снова полился. Но вдруг тот же генерал-чиновник с звенящими звёздами снова выбежал, держа в руках лист, и хрипя закричал: "Лейтенант Боголюбов!". Я пошатнулся, душа ушла в пятки, и подался вперёд. "Ступайте скорее!"

    И вот, пройдя ещё зал, я вошёл в кабинет страшного временщика. Его Высочество знал меня, подал ласково руку, а графу я низко поклонился. "Ну, покажите, что вы сделали". Я раскрыл папку. После осмотра Великий Князь первый выразил удовольствие, за ним и граф сказал: "Хорошо, хорошо. Литографировать вы умеете?". - "Никак нет-с, ваше сиятельство", - ответил я. "Ну, так ежели Государь одобрит рисунки, то я велю это сделать специалисту, а вы всё-таки последите за работой". В этот момент вошёл лакей с чаем и шоколадом на подносе. Видя, что это не про мою честь, я счёл долгом откланяться. Великий Князь снова подал руку, сказал: "Хорошо, любезный", а граф: "Подождите меня в зале".

    Я встал опять в толпу понуренных козлищ, но имея вид уже бодрый, хотя полузаконченный. Но вот обе половины двери отворились моментально курьерами. В глубине слышался резкий говор, наконец, показался его сиятельство, около которого в виде поддужного подскакивал тот же звездоносец с листом бумаги. Граф обходил всех, говорил отрывисто и немного, двух-трёх отослал в кабинет, дойдя до меня, сказал: "Встаньте на конец", я перешёл, и когда дошёл, то, поглядев в сторону, как бы задумавшись, вымолвил: "Ступайте, я за вами пришлю".

    И точно, прислал через неделю. Принял не сурово, сказал, чтоб я ходил следить за изданием литографическим, объявил монаршую благодарность, а главное, что Государю императору благо было дано повелеть эскизы в картинах исполнить для Военной дворцовой галереи, для чего рекомендовал отправиться к министру Двора с письмом, которое подал в готовом виде. Поблагодарив его с непритворною радостью, я вышел и весёлыми ногами побежал домой, рассуждая и говоря почти вслух, что дуракам счастье бывает, ибо такой работы я никогда не ожидал! В ней, впоследствии, осуществилась вся моя будущность, и пусть кто хочет ругает гр. Клейнмихеля, но для меня он стал благодетелем! Вскоре добрейший Владимир Фёдорович Адлерберг выдал мне бумагу и тем укрепил за мной царский заказ.

    Я говорил прежде о знакомстве моём с художником М.И. Железновым, сопутствовавшим К.П. Брюллову на остров Мадеру. Благодаря ему я познакомился с его почтенным отцом Иваном Григорьевичем, жившим тогда в собственном доме в Измайловском полку широко и гостеприимно. Семейство у него было обширное, и хотя он был женат на второй жене, но это была такая умная и прекрасная мачеха, что товарищ мой Мишка Железнов говорил: "Ежели бы встала из гроба настоящая мать, так, право, я бы пожалел, что уходит мачеха!". В доме Ивана Григорьевича всё велось патриархально. За огромным столом во главе сидели люди солидные, товарищи хозяина, сенаторы и генералы, а хвост занимала молодёжь, весёлая и резвая. Мишка в это время вернулся с Мадеры. Карл Павлович поехал в Рим и скоро там скончался на руках некоего адвоката Титони. Я не знал в жизни другого фанатика, столь тупого и ограниченного, как мой товарищ к своему патрону, у которого всё равно ничему не выучился, а потому, вероятно, из раскаяния курил ему фимиам везде, где мог, а когда ему возражали, что и в гении могут быть недостатки, то он злобно ссорился и долго носил месть к тому, кто только подумал не чтить память великого русского мастера.

    Отец, видя, что он не из бойких по таланту людей, рад был, что и этим он занят, оставляя его витийствовать. Из художников, товарищей Мишки, дом его отца посещал я, кн. Максутов и Чернышёв. Жили мы дружно, плясали и катались с горы зимой. А Екатерина Ивановна Железнова умела вести свою семью и дом самым почтенным образом.

    Года два тому назад в среде художников нашего кружка возникли "четверги", или четверговые сходки, основатель которых был весьма образованный человек Ф.Ф. Львов (родной брат автора "Боже, царя храни"), бывший гвардейский конно-пионер, впоследствии конференц-секретарь Академии художеств. У всех Львовых натура была художественная. Наш - любил рисовать и, хоть состоял в любителях этого дела, но пейзажи работал очень хорошо и ловко акварелью, тушью и сепией. Первые вечера состоялись у художников братьев Шарлеманей (баталиста и архитектора). А потом стали мы все поочерёдно ходить гурьбой друг к другу, сперва рисовали, а потом ужинали по средствам каждого хозяина. Лучшая еда и попойки бывали у Львова в Коровинской и у кн. Максутова.

    Старики Максутовы были люди весьма почтенные, старого солидного закала александровского времени. Как Железнов, наш кн. Максутов был у них единственное детище, воспитался сперва в юнкерской школе, вышел в Измайловский полк. Но, любя художество, поступил, оставя службу, в ученики профессора Виллевальде по батальной живописи. Это был человек добрый, радушный, но всю жизнь оставался маменькиным сынком, и не будучи бойкого таланта, хотя и был пенсионером со мной одного выпуска, но не выдержал срока, вернулся из-за границы спустя полтора года и скоро женился на м-ль Железновой, самой достойной барыне, которую я знал.

    "Четверги" эти прочно привились в среде художников, и когда я вернулся из-за границы, то нашёл "пятницы", составленные из тех же учредителей во главе с Львовым и Е.И. Мюссаром, неизменным другом художников. Работы наши, конечно, были несерьёзны, но всё-таки развивали в бойкости рисунка, хотя часто и не натурного, составляя поддержку существований, которою заведовал А.П. Беггров, как обыватель всякого гожего и негожего произведения искусства. Деятельное участие принимал также известный художник-лошадятник - как его звали - Николай Егорович Сверчков, вечно милый, острый рассказчик анекдотов, душа общества. Тут же был учитель рисования Ульянов, архитектор А.В. Петцольд, В.К. Макаров, хотя молодой тогда, но родившийся в парике. Приходили просто весёлые люди, как инженер-путеец Молас, музыкант-импровизатор и певец, хотя с пропитым голосом. Тоже остряк большой руки, говоривший, что ежели он пьёт, то потому, что страдает жаждой.

    Как только вышли литографии моих морских сражений, в мою мастерскую пришёл гр. Кушелев-Безбородко. Из любви ли к искусству или чтобы показаться меценатом, он просил меня написать Синопский бой в большую довольно величину, обусловив известным сроком. Конечно, я картину исполнил через три дня. Граф давал блестящий бал, выставил при эффектном освещении мою работу, около которой просил меня присутствовать, и когда Цесаревич Александр Николаевич взошёл с лестницы, то первым впечатлением был мой труд. Граф меня ему представил, он милостиво со мной поговорил и с тех пор всю жизнь свою, будучи императором, всегда был ко мне до крайности добр, внимателен и милостив, почему память его лично для меня останется священной! Тут я сошёлся с сыновьями графа Григорием и Николаем Александровичами. Оба были воспитаны в традициях отцовской любви к художеству. Живя окружёнными с детства редкими картинами и художественной утварью, сделались вскоре широкими меценатами, тратя щедро унаследованные от своего родителя деньги. Впоследствии, живя в Париже, я узнал их обоих ещё короче, а потому вовремя скажу несколько слов о моих отношениях с ними.

    Но судьба моего выхода в отставку и отправки нас за границу всё ещё была в тумане. Наведывались мы везде, но положительного решения не было. Канцелярия Академии, конечно, в наше время была образец сжатости и простоты, помещалась вся в двух комнатах, где теперь музей древностей, да ещё в каморке, составлявшей архив, тогда как теперь она занимает чуть ли не одну десятую всего громадного здания. Теперь там есть и правители, и помощники, и всякие другие чиновники, но у нас она представлялась конференц-секретарём и двумя братьями Образцовыми да тремя писцами.

    Братья Образцовы, конечно, были дельцы нашего времени, взяточники, но скромно и без треску, как во времена исеевские, довольствуясь десятью, а иногда пятью-тремя рублями. Конечно, бывали дела и семидесятипятицелковые, и даже я знаю дело сотенное. Вот оно. У дяди моего А.А. Радищева, когда он был губернатором в Каменец-Подольске, был почтенный знакомый помещик Иржицкий. Он имел сына, белого и длинного, как спаржа, игравшего на скрипке. Да кроме этого вообразившего, что он и художник. Вторая способность была почти незначащая, но послужила ему в весьма трудном в наше время деле получить паспорт на выезд за границу для изучения искусства. Образцов-старший за вышеупомянутый гонорар достал чужой рисунок в натурном классе, написал молодцу прошение, приложил все нужные документы, как свидетельство доктора и прочее, и Иржицкий выехал за границу на свой счёт ещё прежде нас, и мы встретились с ним уже в Неаполе, о чём скажу в своё время, ибо жизнь этого человека была очень странная. Чиновники сообща воровали на дровах, свечах и других мелочах, но ведь это было везде и, следовательно, даже не обличение, а только рассказ в духе времени, весьма наивный. Вице-президент гр. Фёдор Петрович Толстой, как я уже сказал, был человек весьма почтенный и образованный. Я знал его уже семидесятилетним старцем, он всё ещё работал кое-что. Последними его трудами были "Морфей" и "Нимфа", что стоит теперь в Петергофском саду в колоннаде фонтана из сердобского камня. Он усердно писал свои мемуары, и я, как теперь, вижу его с зелёным зонтиком на лбу, погружённого в этот труд, который до сих по ещё не выглянул на свет Божий, что вероятно, ожидает и мой настоящий.

    Всякий знает, как неприятно ждать, сидя в какой-нибудь лакейской или даже приёмной комнате, но ещё мучительнее в моём неопределённом виде ждать решения участи. Генерал мой Кохиус, хотя и с снисхождением, но, видимо, был угнетён моим неопределённым видом, давал мне из милости кое-какие поручения, например, съездить в Финляндию, в Выборг, умиротворить дело по случаю буйства матросов Учебного экипажа в каком-то кабаке. Приказывал иногда осмотреть у целого экипажа сапоги, надетые на людей, почему приходилось оглядеть усердно более тысячи поднятых ног с их подошвами. Раз я свидетельствовал почему-то музыкальные инструменты Учебного экипажа, не смысля в этом деле ровно ничего. И старательно занимался корректурою рисунка к Уставу фрунтового обучения. Но всё это было ни служба, ни художество.

    Наконец, через год с небольшим я узнал от конференц-секретаря Григоровича, что представление наше лежит у него в портфеле и В. Кн. Мария Николаевна в тот же день будет лично докладывать Его Величеству об отправке нас за границу пенсионерами на 6 лет и при этом будет говорить обо мне. С трепетом ждал я этого важного решения и, к великой радости, лично от Её Высочества узнал: Государь, принимая во внимание, что я на службе окончил второе моё образование, сперва как морского офицера и ныне как художника, дозволяет мне выйти в отставку, несмотря на военное время, и переименовывает меня в художника Главного морского штаба с причислением к Морскому министерству(27). Последнее звание, как я узнал после, доставил мне В. Кн. генерал-адмирал Константин Николаевич.

    Итак, ypa! Наша взяла, хотя рыло и не в крови, как говорит народная пословица, но напротив, в улыбке, в сиянии радости и надежды. Думаю, что всё это давало мне весьма глупый вид, но я об этом не думал, ибо был счастлив как ещё никогда!!! Надев фрак после мундира, который носил с детства, я стал обходить в новой форме всех, кого следовало поблагодарить, начиная от высочайших особ, заканчивая Образцовыми и Евреиновым, ибо чувство благодарности во мне всегда жило.

    1854

    Ранней весной в Царское Село меня потребовал Государь император с портфелем моих рисунков Крымской морской войны. Стоял я в зале ожидания с другими лицами. В углу на кресле сидела весьма почтенная по виду, хотя ещё не очень тогда старая дама гр. Тизенгаузен (я узнал это после). Вижу, что она смотрит на меня, разговаривая с каким-то расшитым по всем швам камергером, который вскоре подошёл ко мне, сказав, что статс-дама желает со мной говорить. Я робко подошёл к ней, поклонился. "Вы художник, как мне сказали?" - "Точно так-с!" - "Знаете ли вы Худякова в Академии?" - "Слыхал". - "Это мой бывший крепостной мальчик с талантом. А вы чей вольноотпущенный?" Вопрос этот меня очень озадачил, и я, запинаясь, ответил ей: "Сударыня, я дворянин, едва оставивший флотский мундир, у меня у самого ещё крепостные, хотя и очень немного". - "Ах, виновата! Но ведь в Академии так их много, мы все отдавали туда детей дворовых, так что ошибка моя простительна". Я ей поклонился и отошёл, размышляя - странная эта барыня! А, ничего нет мудрёного, что гр. Ф. Толстой был проклят родителями за то, что вступил в среду академической "сволочи", по мнению наших бар того времени.

    В конце апреля месяца 1854 года нам серьёзно объявили, что можем ехать, куда хотим, по Европе для изучения искусства. Прежде всех ссылали в Рим как центр классического художества, но благодаря просвещённому воззрению на дела президента герцога Лейхтенбергского и В. Кн. Марии Николаевны дали свободу каждому жить и учиться, где хочешь. Эта благая мера существовала до 1886 года, но тут исеевская ферулла<Надзор (турецк.)> нашла, что Париж, Дюссельдорф, Мюнхен и другие центры портят нравственность пенсионеров, а потому решили возобновить Рим как центр учения и благонравия, стали даже хлопотать об устройстве там Академии русской, вроде французской Виллы Медичи(28), от которой правительство республики давно порешило отделаться. Но у нас надо было создать место господину профессору Якобию, столь талантливому и умному другу Исеева, что дело не на шутку поднялось. Но так как говорить здесь об этом не место, то скажу после, какое я принял участие, дабы подорвать всю эту нелепую чиновничью махинацию.

    Для поездки за границу единственным средством был тогда дилижанс. Главный почт-директор Прянишников был меценатом художников. Благодаря Ф.Ф. Львову, служившему у него, он даже приглашал нас раза два в четверговом составе у него порисовать, после чего поил и кормил сытно, за что мы оставляли ему наши маранья как бы в благодарность. Шла про него слава, что он покупал картины по совету своих начальников, как говорил бессмертный Гоголь, но всё-таки у него составился довольно серьёзный фонд русской живописи. Г-н Прянишников велел нам дать дилижанс, куда мы все записались, включая Бронникова и Кабанова, поехавших сперва на родину. Но вместо них сел запоздалый пенсионер-пейзажист Эрасси. В самый день отъезда маменькин сынок Максутов захворал, так что около меня осталось место пустое, а потому его занял добрый друг и брат мой, Николай Петрович, проводивший меня до первой станции, что меня немало утешило, ибо, живя всегда душа в душу, мы расставались надолго!

ПЕНСИОНЕР  АКАДЕМИИ.  ЗАГРАНИЧНОЕ  ЖИТИЕ

Берлин

    В детстве мать учила меня немецкой грамоте, но после, как подобает моряку знать скорее английский язык, его почти забыл. Но для крайнего обихода у меня было его всё-таки достаточно. По-французски я говорил от юности моей, так что мог двигаться с язычными знаниями без посредства чужой помощи. У товарищей, кроме Венига, был полный недостаток по этой части! Вот мы и начали обход города гурьбой, но скоро Венигу надоела эта должность, и, будучи вообще враждебен по воспитанию всему русскому, он разругался с Эрасси, что было первым разладом между нами.

    Нашли мы около дворца лошадей работы барона П. К. Клодта, что стоят на Аничковом мосту. Здесь они стояли у старого дворца на чёрном фоне, потому они не так заметны, как у нас, но пользуются общим уважением. Побывали в старой коллекции картин, помещённой в только что отстроенном музее. Очень нас поразили при входе фрески знаменитого Корнелиуса. Работа была только в начале, смотрели тупо на это мастерство, не смея ни хвалить, ни осуждать. Войдя в громадный зал с парадной лестницы, с тем же тупым воззрением глядели на фрески Каульбаха. Готовы были только "Пророчества" и "Преобразования". "Бой гуннов" только писался, а сумбурная "Реформация" ещё зрела в уме художника. Не знаю почему, но и тогда я смотрел на все эти произведения с каким-то недоверием. Выражение профессора Маркова, произносимое ученику за неясность представленной на заданную тему композиции, было: "Это не сочинение, а "колесо, песок и уксус"", то есть вещи вовсе вместе не гармонирующие. Остановил наше внимание Египетский отдел. По стенам альфреско виднелись пейзажи страны фараонов с большим блеском красок, а начинка музея была даже полнее досель мною виденных древностей - мумий, саркофагов и ваз. Картинная галерея оказалась куда слабее нашего Эрмитажа. Читали везде почти - школы Рубенса или Ван-Дейка без обозначения мастеров. Нашёл я тут и Франса Гальса, опять он мне очень понравился. Пейзажи Рюисдаля, Бонгейма, ван дер Неера, ван дер Вельда, Гоббемы, Кюппа и других очень мне были по нутру. В особенности своею золотистостью запал мне в голову Кюпп. Скульптура древняя тоже здесь не бойкая, много слепков гипсовых с того, что я увидел после в Риме, но ценных оригиналов мало.

    Побыли ещё три дня, посетили танцклассы и пивные, порешили ехать в Дрезден посмотреть тамошнюю галерею. Проходя по Унтер ден Линден, видели памятник Рауха Фридриху Великому. Разом порешили, что плохо, но после я думал уже о нём иначе. Слава Богу, что все первые мои рогатые суждения о художестве я описывал брату моему, но не Владимиру Стасову, который после, будучи в переписке с юным талантливым художником Ильёю Ефимовичем Репиным, интимные его письма предал печати, где он, по незрелости, конечно, обругал весь Рим Рафаэля, Доменикино, Мурильо и прочих древних мастеров, в чём впоследствии, конечно, раскаялся. О чём мне не раз говорил, осуждая медвежью услугу Стасова, патриота, считающего воздать хвалу каждому, кто только обругает какую художественную святыню иностранную. Письма эти долго служили попрёком Репину в публике.

    Приехали в Дрезден. Вид города был праздничный, на Брюгише-террасе играла музыка. Немцы пили пиво, под ногами текла река из-под высокого каменного моста, а налево виднелись горы Саксонской Швейцарии. На другой день гурьбой пошли в Музей. Каждый из нас по гравюрам уже был знаком с некоторыми главными его картинами. Прежде очень меня интересовала "Ночь" Корреджо, но когда я её увидел, то тщетно искал ночь в картине и ушёл, не найдя также игры света огня. Конечно, "Мадонна" Рафаэля всех заинтересовала. На Веласкеса и Мурильо я тогда и смотреть не умел, также как и на "Христа с динарием" Тициана, и только впоследствии стал вникать как следует во все эти прелести.

    Более всего заинтересовал меня Каналетто с его видами Дрездена и Венеции. Последнюю я, подражая Айвазовскому, беспощадно валял ещё в Петербурге с гравюр, а потому, увидав мастеров, сознал всю подлость своей живописи, горя нетерпением скорее туда отправиться. Знаменитая коллекция пастельных портретов лучших мастеров тоже меня не тронула, так я был не развит в моём художестве. А когда посетил чудные собрания редкостей Грюн Гевельбе, так вышел вон просто дураком, заметя некоторые брильянтовые вещи, пуговицы да галерею латников всех времён. А ковры древние разных эпох, мебель, утварь, серебряное и золотое дело и прочее меня даже и не интересовало, так вкус мой к этому был туп и неотзывчив.

    Закупив здесь холстов и красок ради того, что в Питере говорили, что этот материал здесь дёшев и хорош, порешили ехать далее. Некоторые стремились в Рим, я тоже думал туда ехать, а Эрасси, бредивший Каламом, порешил поступить к нему на выучку. Но, проходя бойкой улицей, вижу магазин картинный. Я робко в него зашёл и стал разглядывать новые картины немецких разных художников. Вдруг вижу "Шевенинген"(29) Андрея Ахенбаха. Гляжу на него и оторваться не могу. Люди, паника, лошади с возами - всё это в движении, с волнующими меня парусами судов и прибоем морским тонуло в солнечной водяной пыли! Далее гляжу - вечер золотистый на острове Капри, тоже полный тишины и поэзии. Читаю - "Освальд Ахенбах". Уже Италия, но с фигурами и тонкими гармоничными тонами красок и чудною зеленью пиний, кактусов и кипарисов. Смотрю на пейзажи Лессинга, стильные и глубокие, хотя сухие, читаю везде: "Дюссельдорф да Дюссельдорф!".

    Как опьянённый, вышел я из лавки и, когда добрёл домой, в Рим уже не поехал, а подрал прямо к Андрею Ахенбаху. "Вздор!" - говорили мне товарищи, но я их не послушал. Итак мы разлетелись в разные стороны.

    Отыскать в Дюссельдорфе Андрея Ахенбаха было не трудно, его знают все. Приведя себя в порядок, я к нему пошёл и тотчас же был принят весьма любезно. Из разговора я узнал, что лето он всегда проводит при море на купанье и этюдах, а нынешнюю осень намерен отправиться в Италию, и сколько пробудет там, сам не знает. О намерении моём быть его учеником потому я и не высказался и, распрощавшись с ним, поневоле впал в раздумье, что мне делать и решил пробраться сперва в Брюссель, мне уже частью знакомый.

    Приехав туда и насмотревшись досыта всяких картин, надо было начать работу. Выбрал порт Антверпен, как недалёкий и тоже интересный по работам Рубенса и Ван-Дейка. В это время я переписывался с кн. Максутовым. "Маменькин сынок" сообщал, что хворает и что только в августе будет в Женеве, где мы и положили съехаться. Этюды я начал писать с жаром, но, будучи весьма мало опытен, глядел на натуру не своими глазами, а всё думал об Айвазовском, то об А. Ахенбахе, отчего выходила сильная мерзость, часто меня бесившая.

    Было у меня письмо в Брюссель к виолончелисту Серве от его шурина архитектора Кузьмина, они были женаты на родных сестрах Фойгель. Я к нему поехал в виде отдыха и развлечения. Маэстро жил на даче тотчас за городом. Принял он меня радушно, оставил обедать, много говорили мы о России, которую он обожал за гостеприимство и сочувствие к его высокому таланту, просил у него бывать, когда хочу, и дал письмо к другу своему, знаменитому художнику Лейсу, который жил в Антверпене.

    Возвратясь туда, я опять сел за работу, имея ввиду царский заказ. Работал усердно - пароходы колёсные, корабли всякие во всех поворотах. Там же стояла батарея и производились часто учения, а потому я изучал пороховой дым в его разнообразных формах. На досуге пошёл к Лейсу, который благодаря рекомендации Серве принял тоже очень хорошо, ввёл меня в клуб художников, так что я чувствовал себя не одиноким. Беседовал он со мной часто про русское художество. Но я, как только что вступивший в эту среду, отвечал неуверенно, потому что очень мало его знал. В один прекрасный день он говорит мне: "Вы не масон?". - "Нет", - отвечаю я ему. "Ну, так я вас им сделаю, хотите?" - "Очень благодарен вам, но позвольте подумать". - "Да чего тут думать, масонство только будет для вас везде полезно, а художнику, как блуждающему страннику, нужно иногда прибегать и к чужой помощи". Как он меня ни уговаривал, но я всё просил отсрочки. Сказать прямо, что я русский офицер, что в силу того дал клятвенное обещание при присяге не вступать ни в какие тайные общества, показалось неуместным, а потому я старался избегать этого разговора. После в Дюссельдорфе был дружен со многими масонами художниками, которые тоже меня туда манили, не знаю почему, но никогда не соглашался.

    Ездил иногда в Брюгге, Гент, но Мемлинг и прочие старые мастера на меня не действовали, так я был ещё туп воспринимать их высокую художественную сторону. Пожив ещё в Брюсселе, я проехал в Кёльн, увидел Рейн и не удивился ему. Обещали, что он далее великолепен. В гиде Бедекера(30) прочёл про замки легендарные и с жадностью ждал увидеть что-либо задирающее, почему рано утром взошёл на пароход. От горы Пяти братьев, то есть Бонна, до Майнца встречались, точно, очень интересные виды, но более помогала тут всё-таки легендарная сторона. "Лорелей" в его узкости хорош. Тогда железных дорог ещё не было по берегам, да и виноградниками он не был так разлинеен, как теперь, что отняло у этой речки всякую прелесть. Но англичанки и другие туристы и теперь восторгаются. А когда я повидал нашу матушку Волгу с её разнообразием от Твери до Астрахани, так все Саксонские Швейцарии, Рейны и Дунай, кроме Железных Ворот, всё это разом пало в моём воображении.

    Из Майнца проехал во Франкфурт, он был тогда ещё не прусская казарма. Видел в музее "Ариадну", остался доволен, поел и закусил Frankfurten-valet и выбыл в Гейдельберг. До Университета мне было мало дела, но читывал когда-то про замок чудной архитектуры, и точно, развалины были хоть куда. Всё обросло плющом, сквозь который виднелись чудесные линии здания эпохи Ренессанс. Поглядел я на бочку "Гигант" и её пасынка и подивился, что бывали такие широкие склады вина в древности, которое теперь мне казалось порядочной кислятиной.

Горы и озёра Швейцарии

 

    Поехал в Базель искать снежных гор, потому что слышал, что вся Швейцария ими покрыта, и только с террасы заметил что-то белеющее вдали. Террасу нарисовал. Почему-то она показалась привлекательною. Проехал далее через Интерлакен, Тунк и прибыл, наконец, в Женеву. Кн. Максутов уже был там, и я поместился вместе с ним у м-м Шоссей, вдовы капитана жандармов.

Женевское озеро. Шильон - kb

    При отъезде из Петербурга барон Штиглиц и Фелейзен дали мне заказы к Каламу, очень славному в ту пору художнику, в Петербурге и даже Германии слывшему за чудного мастера. Когда кто является к художнику с широким заказом, то всегда бывает хорошо принят, а потому швейцарский гений принял меня прекрасно. Но когда пришлось обусловливать дело, то очень удивил своими правилами касательно выяснения ценностей будущих трёх картин. Вытащил он длинный свиток в сантиметрах, подошёл к стене своей мастерской, снял что-то белое разлинованное вроде марколерской карты, разложил на столе и говорит: "Картины мои я ценю квадратными сантиметрами, на сколько вам угодно иметь их?". Я не знал, что ответить, так меня озадачила эта коммерция великого художника-аршинника! "Ну, например, вот эта картина. В ней 92 см длины и столько-то ширины, стоит она 5000 франков. Эта в 75 длины и ширины - стоит 4527. Это поменьше - пройдёт по расчёту в 2201 франка и так далее". - "Но позвольте мне, прежде всего, спросить вас - лес, горы, вода, небо - всё это идёт в ту же цену? Ежели бы я попросил вас написать только небо, горизонт и волны, вот как на этом этюде". - "Да, тут, конечно, можно сделать уступку, но ведь говорили, что желаете иметь гористые, озёрные местности, меня характеризующие, так это всё будет та же цена". На основании чего я ему и сделал заказ, прося уже лично списаться с будущими владельцами картин, но так как была одна готовая картина "Вид с одной цепи Альп на другую", то я её тотчас же купил.

    Узнав, что я остаюсь несколько времени в Женеве, он просил у него бывать, что я и делал частенько, приходя вечером. Работа его мне очень нравилась. Поражала всего более элегантность и чистота его письма. Рисунок тоже был отчётлив, тона красок приятны, зелень прозрачная, как и вода. Но, к сожалению, не прошло и года, как я перестал ему удивляться, когда добрые люди навели меня на серьёзный анализ его работы. Рисуя по вечерам. Калам всегда говорил: "Это моя забава" - и я охотно тому верил.

    В городе Женеве одновременно с Каламом жил и другой силач по пейзажу, то был старик Диде. Письмо его было уже другое, широкое. Рисовал он тоже хорошо, но принадлежал к школе XVII века - подражал Н. Пуссену и К. Лоррену. Хотя и не очень сильно, но всё-таки завзятость виднелась в его работе. Человек он был добродушный, широкий. Узнав, что я пенсионер русской Академии, спросил: "Вы, верно, тоже поступите в ученики к Каламу, как ваш товарищ Эрасси?". - "Нет, - отвечал я ему, - я брежу Андреем Ахенбахом и только о нём и думаю". - "Ну, поздравляю вас с этим выбором, он великий мастер и учитель, куда опередивший всех нас!" Такое признание честного почтенного художника меня весьма порадовало.

    Познакомясь с молодыми людьми, учениками Диде, вот что я узнал про Калама в деталях, что мне подтвердил впоследствии обожатель его Эрасси. Патрон их был отвратительный скупердяй, имел пять или шесть домов в Женеве, в которых помещались громадные гостиницы, хоть бы Отель де Бержер. Каждый рисунок или маленький эскиз, не говоря уже о картинах и этюдах масляными красками, был у него на счету и отпускался всегда по сантиметрам. С учеников он брал плату и вперёд. Мастерская хотя и была в его доме для них, но отапливали её молодые люди сами, таская ежедневно своё полешко. Работал он неутомимо и всё одним глазом. Когда я простился с ним, то он был ко мне весьма внимателен, вероятно, за сделанный заказ, подарил два рисунка сепией с надписью: "Offert a M-r Bogoluboff par A. Calame"<"Подарено г-ну Боголюбову А. Каламом" (франц.).>.

    Осмотрев бедный незначительный художественный музей, с Максутовым мы переехали жить около городков Веве и Монтрё в Отель Альп. Жизнь была тогда крайне дешёвая. За всё суточное содержание с вином и едой и комнатой платили три франка, причём мёд ели до тошноты. Тут же какой-то благочестивый англичанин дал нам по Евангелию с двумя текстами, русским и французским. Озеро было внизу по шоссе, а потому я принялся писать его изумрудную воду, пароходы и баржи, паруса которых раскидывались на его гладких водах, как крылья садящихся на воду чаек.

    Неподалёку был и Шильонский замок. Отражение воды в нижние окна окрашивало изумрудным светом в солнечный день своды и колоннаду галереи, где сидел узник Бонивар, воспетый Байроном. Я тотчас же начал писать здесь этюд и первым делом выцарапал на колонне моё имя в числе тысяч дураков, занесших свои прежде меня. Работу я оставлял на ночь привратнику, уходя домой, и очень с ним сдружился. Ещё этюд не был окончен, как какое-то длиннозубое английское семейство у меня его купило за семьдесят пять франков, что было мне очень на руку, Я начал другой - та же участь. Видя, что угол Бонивара всем нравится, я сделал для себя один и с него, когда был спрос, писал повторения. Намалевал также наружный вид замка и продавал его с ещё большим успехом, ибо катал иногда бури, иногда закаты, жёлтые, как яичница, по системе Айвазовского, не замечая, что развращаю себя этим занятием.

    Все ходы здания я знал не хуже проводника, слушал каждодневно его рассказы о прошедших ужасах. Они вдолбились мне в голову со всеми вариантами, ибо, смотря по настроению духа, он говорил сегодня: "На этом камне в один день было отрублено 500 голов евреям". А в другой раз уже рубил - 5000. Про Бонивара говорил, что он ходил с цепью на ноге около колонны, где вырыл подошвами дыру, двадцать лет, а иногда тридцать и тридцать пять. В тайники башни, где была лестница для ложного спасения, иногда у него валились десятки людей, а иногда очень скупо опускал одного. А слушатели глядели ему с удивлением в глаза, верили, ибо заносили этот вздор в свои путевые книжки.

    Как-то под вечер сторож-проводник говорит мне: "Очень сожалею, что не могу быть на свадьбе моего брата в Женеве, некого оставить за себя, а завтра день воскресный - доходный, не хотите ли послужить за меня и поводить гостей по замку?". - "С удовольствием, - ответил ему, - басни я ваши твердо знаю". И вот наутро стал валить всякий народ, привратник, старый солдат, формировал группы любопытных у ворот, а я их бойко обводил по замку, убивая и громя узников прошедших времён ещё щедрее настоящего чичероне. При выходе мне платили деньги, и, когда настал вечер, то я натаскал из кармана 17 франков, которые сдал моему доверителю на другой день, к великой его радости.

    Переправились мы с Максутовым на другой берег озера в деревушку Евион. Тут со мной случился казус, так что я не на шутку струсил. Вижу - скала, а на половине её люди копошатся и что-то делают. Любопытство меня увлекло, и я побрёл в гору, которая имела вид наклонной крутой плоскости, была вся покрыта щебнем. Цепляясь кое-где за кустики, не замечая крутизны, без оглядки бойко шёл я вперёд, но, взойдя три четверти высоты, вдруг почувствовал, что быстро еду назад. К счастью, бросился на брюхо, распростёр руки и ноги и тем задержал свой побег вниз. Хочу встать - опять скатываюсь.

    Пронял меня холодный пот, оглянулся назад - пропасть почти вертикальная. Тут я начал орать во всё горло. По счастью, двое рабочих, что были поближе, меня увидели, известными ходами ко мне приблизились и бросили верёвку, за которую я уцепился, окрутил около пояса, и таким образом они меня притащили к себе. "Надо быть таким дураком, как ты, - сказал мне пожилой рабочий, - чтобы ходить по крутизнам, хоть бы назад, глупец, оглядывался!" За эту науку я дал им пять франков, и так как ноги мои дрожали, то они проводили меня до места, где уже не было такой опасности.

    В Евионе нас заели буквально клопы и блохи, так что на другой день мы отправились в долину Роны через Бакс в Мартиньи. Наняли ослов и на следующий день были уже в долине Шамуни, перевалив через "Чёртову голову". В полдень весь люд высыпал из гостиницы на площадку, где палили пушки, салютуя показавшимся на вершине Монблана четверым путешественникам. То были четыре эксцентричные мисс с проводниками без мужчин. Когда они сошли вниз, был дан обед в их честь, за который они, конечно, платили сами. Не знаю, почему-то и нас пригласили. За столом около меня сидел молодой английский офицер-артиллерист, очень милый малый. Он сказал: "Видите ли этого с проседью, но свежего ещё человека? Это англичанин, он очень богат, каждый год сюда ездит и проводит время в розысках, всё ищет Линду де Шамуни, сорит деньгами и никак не хочет поверить, что это оперный вымысел. А вот барыня, которая двенадцать раз ходила на Монблан, из коих два без проводника. Это американка. Имя её записано в золотой книге Альпийского клуба". - "Неужели!" - "О да, такие ли штуки выделывают здесь мои соотечественницы! Два года тому назад сюда приехала беременная леди, велела себя втащить на Монблан, свита состояла из доктора и нянек-кормилиц, всего двадцать человек, - и там родила дочь. На третий день её снесли благополучно. А, знаете, зачем она это сделала? Говорит, что теперь богач-эксцентрик сейчас женится на девушке, хоть и приданого не давай".

    На другой день ездили мы на мулах на Ледяное море. Вглубь я не пошёл, ибо всё это одно и то же, те же зелёные волны льда, а сел писать этюд, из которого как-то ничего не вышло, ибо что интересно оглядывается глазами, часто неизобразимо краской.

    После Шамуни ездили мы на Большой Сен-Бернар. Въезд на него труднее перевалов в Шамуни, но только доверьтесь ослу или мулу - он вас везёт по окраине пропастей с удивительной уверенностью. Дрожь пробегает по коже, когда чичероне говорит: "Посмотрите в эту пропасть, тут на дне лежит наполеоновская артиллерия, две батареи свалилось". Врал ли он или правду говорил, не знаю. Стояли домики по дороге, это были морги с трупами погибших в снегах и вьюгах. Валялись там кости людские. Только к вечеру мы добрались до обители. Было холодно - ниже 0. Благодаря религиозному фанатизму монастырь, церковь и всякие вокруг здания очень хороши. Стены жилья обшиты досками для теплоты. Нас накормили и дали порядочные кельи. Наутро пошли смотреть церковь, которая тоже небедна. Посредине стоит сборная кружка в виде столба, в которую всякий опускает по мере своих щедрот за гостеприимство. Озерко, что стоит за монастырём, было затянуто ледяной корой. Собак было немного, всего пять. Говорят, что порода уже перевелась, что далеко не та, что была прежде. Спускаться вниз было очень приятно, почти заметно мы переходили из слоя свежей температуры в более тёплую, так что к 11 утра в долине было невыносимо жарко.

Милан - Венеция - Триест

 

    Начали доходить слухи, что и в Женеве холера делает опустошения, а потому мы порешили ехать через Симплон в Северную Италию и в дилижансе добрались до Лаго Маджоре и Комо. Не поразили меня нисколько острова второго, стоящие на голубой воде в виде банкетных горок, на которых в 1840-х годах разносили конфеты официанты на купеческих русских свадьбах. Да и статуя Карла Баромейского подействовала разве величиной, но не пропорциями и прелестью линий скульптурных. Кн. Максутов поехал в Милан, а я остался на озере Комо немного поработать.

Лидо. Венеция - kb

    В Милане было что посмотреть, интересовал очень собор. Но зачем здесь рядом с богатством мрамора такая бедность, потолки готических сводов не были резные, а расписаны под готику. Поглядели на св. Карла Баромейского и богатую раку, за стеклом которой он лежал прекрасно сохранившийся. Кто-то говорил мне, что это вздор, что сами мощи лежат рядом за стенкой, а передовое изображение есть кукла. Опять говорю то, что слышал, и не утверждаю, но склоняюсь к сплетне, ибо когда пожил в Италии, то насмотрелся всяких фокусов и жонглёрства этого рода, начиная с фальшивых ног папы Пия IX, за которыми наблюдал во время обноса его на носилках вокруг Ватикана в Риме. Конечно, 70-летнему старцу невыносимо было стоять полтора или два часа на коленях у богатого, золотым шитьём обитого престолика, с опёртыми на локти руками и сжатыми ладонями. А потому его сажали просто на табурет, закрывая его широкой мантией, равно как и фальшивые ноги, обутые в туфли, тогда как его собственные находились под столиком. Наблюдая за неподвижными ступнями, легко можно заметить, что во всё время они даже не шелохнулись.

    Видел фреску Леонардо да Винчи "Тайная вечеря", но она очень плохо сохранилась, ибо тут была прежде конюшня. Осмотрели мы и музей. Много фальшивых картин в нём старой школы, до которой, я уже сознавался не раз, не был тогда охотник.

    Через два дня пустились снова в путь, приехали в Венецию вечером. Шёл проливной дождь, нас тиснули в закрытую гондолу - барку или водяной омнибус - и стали развозить по отелям. Желая быть поближе к центру города, мы остановились в Альберго<Гостиница (итал.)> де ла Луна.

    Хотя я и спал, как топор, но в 6 часов утра проснулся, уже рассветало. Поэтому, одевшись скоро, выбежал я на узенькую улицу, прошёл направо-налево наудачу и вдруг очутился на площади св. Марка, где долго стоял, разинув рот от удивления. С час бродил я по ней, заглядывая то на пьяццетту, то в портал палаццо Дуколе, то в двери храма, ни на чём не останавливаясь. Почувствовал голод и свернул под колоннаду в кафе Флориани, который, как идёт предание, с основания не закрывался ни днём ни ночью. Со мною был "Бедекер", почему я и решил войти в храм св. Марка, где уже было несколько молящихся. И точно, это дивный монумент византийского стиля. Недаром про него позднее говорил знаменитый Мейссонье, написавший в нём массу этюдов и немало чудных картин, что он не понимает, как католицизм мог не преследовать в своей церковной архитектуре старую греческую орнаментацию. Начиная от пола до потолка, всё здесь полная гармония и изящество. Конечно, тут, пожалуй, есть пестрота мрамора, но время всё покрыло своею вековою патиной. А что за чудная колоннада под колокольней св. Марка постройки Сансовино, а потом, как величественны в своих пропорциях остальные три стены площади, о которой Наполеон I мудро сказал, что "только одно звёздное голубое небо достойно может служить потолком для подобного зала".

    Итак, первый день я был всё равно что вешка в колесе, бросаясь от одного вида на другой. Наступил тёплый венецианский вечер, выплыла, как нарочно, полная луна, ночь упала, как занавес, и тут-то Венеция ещё более мне понравилась. Чёрные гондолы полосами серебрили поверхность Канала Гранде и лагун. Всё покрылось тонким голубоватым флёром. Я вскочил в гондолу общую, меня перевезли к Таможне. Тут я просидел на мраморной лестнице долго-долго и пошёл обедать в 10 часов вечера.

    Товарищ мой, кн. Максутов, действовал иначе. Он отыскал своего знакомого Павла Михайловича Ковалевского, писателя об Италии, который жил здесь для здоровья с молодой своею женой, милой хохлушкой, очень приятной и умной женщиной. На другой день я с ними познакомился и, благодаря указаниям Павла Михайловича, начал осмотр Венеции в более правильном порядке, но страсть что-нибудь нарисовать или написать скоро меня утишила. Первым моим этюдом была набережная - с дворцом Дожей на первом плане.

    Трудно, очень трудно было не только писать, но и начертить в деталях это затейливое здание. Теперь я бы ограничился только перспективным наброском и размерами здания, сняв все детали с фотографии. Но она только что возникала, заменяя дагерротип, а потому синьор Понти, здешний лучший фотограф, продавал виды по сто франков лист и более, что для меня было вовсе недоступно. Вот почему я чеканил пером все колонны, капители и карнизы дворцов и всех зданий, делая рисунки в целый лист, что немало меня выучило чертить свободно архитектуру, к которой я всегда имел страсть. Рисунки эти можно видеть в числе 400 экземпляров, составляющих собственность Академии художеств.

    Потом я сделал этюды церкви с каналом, ездил на остров Лидо писать море. Написал несколько раз виды из публичного сада на Венецию. Два месяца работал неутомимо. Но настала осень, а с ней холода и даже раз снег. На моё счастье, случилось наводнение. Вся площадь св. Марка была покрыта водой, и гондолы ездили по ней от одной кофейни до другой. Жизнь в это время текла как будто ещё живее. Под колоннадой раздавались песни народные, играли на гитарах, так что всю ночь я пробыл вне дома и наутро, когда вода спала, по илистому мрамору добрался до гостиницы.

    Познакомился я здесь с художником Терциони, это был бедняк, почти бесталанный, писавший разные ведуты в магазин под колоннадой св. Марка. С ним я дружил потому, что он был очень услужлив и готов был идти или плыть на гондоле куда угодно, только бы пописать на даровщину. Раз приводит он ко мне какого-то покупателя, родом из Кубы, говорит, испанца, чёрного, как уголь. Этот господин взял у меня три этюда за двести цванцигеров, сказав: "Завтра принесу деньги". Но что же оказалось? С тех пор я не видел уже ни Терциони, ни испанца, оба куда-то удрали. Стал я с тех пор недоверчивее. Но, заглянув, гуляя вечером, в витрину картинного магазина на площади, вижу - стоит мой этюд. Всматриваюсь, подпись: "Терциони". "Да как же, - спрашиваю у хозяина, - это моя работа". - "Едва ли, - отвечает тот, - это копия с вашей, а оригиналы я давно уже продал, купив от того же художника, который мне высылает постоянно теперь копии с них". - "И вы это не преследуете?" - "Да какое мне дело, ежели даже он их у вас украл, я не виноват, он с вами не первым это делает".

    Не буду описывать моих впечатлений и восторгов венецианских. Считаю это личным достоянием каждого, кто здесь побывает. Конечно, можно побывать везде чемоданом, а мои впечатления кто увидит в картинах, то пусть составит понятие, верно ли я глядел на красавицу морей и точно ли передавал её тонкий серебристо-серый колорит, её мутную, но очаровательную воду и разнообразнейшие строения перспективных линий. Красы её так глубоко меня поразили и врезались в моей памяти, что я много раз её писал во всех видах в разнообразные времена, да и буду писать до конца моей жизни, несмотря на то, что за это не раз был обруган газетами. Живя в России, её воспроизводишь, что я делал и делаю. Но отчего же, написав Венецию, делаешься совсем подлец? Однако скажу, нимало не кадя себе, ежели бы я не писал её порядочно, то имел бы все свои этюды, картины в мастерской. Но так как ни одно моё произведение не оставалось на руках, то я всегда был завален работой, которую ещё выгоднее продавал за границей.

    В палаццо Дуколе я много поучился, глядя на различные изображения морских подвигов прежней славной Республики. Но действовали на меня также картины П. Веронезе, Тинторетто и многих других. А обходя склепы заточений и читая историю, как беспощадно топили под Понте деи Соспире<Мост вздохов (итал.).> осуждённых или жарили их под металлической свинцовой крышей после разных пыток, юное моё воображение строило разные картины ужасов, которые, впрочем, я раз написал, изображая ночь, людей в саванах и сбиров, спускающих их в глубину канала при свете факела около стен дворца. Где эта гадость, не знаю, и кто на неё смотрит и с какими умозрениями, тоже неизвестно. Но, ведь, это был грех юности с пылом и жаром, требующий снисхождения.

    Повидал я также в октябре на лагунах и Канале Гранде праздник в силу воспоминаний о страшной чуме, унесшей в могилу славного Тициана когда-то. Конечно, это не то, что было прежде. "Буцентавр", галера дожей, хотя и плыла по задкам Адриатики с массою гондол и лодок, на которых были всех колеров флаги и фонари, но на нём сидела австрийская ауторита<Официальное представительство на празднике (итал.).> в белых мундирах, не гармонирующая прежней тоге венецианцев. Но впечатление всё-таки было дивное, именно в сумерки, когда по всем швам церкви зажгли иллюминации, которые тянулись по всему Каналу Гранде к зданиям, мешая слоистую копоть шкаликов с туманом потухающего дня и заходящего солнца. Плеск вёсел, сумбур, толкотня лодок - всё это было грандиозно чарующе!

    Конечно, после, побывав ещё раза два в Венеции, я написал не одну, а десять картин этого сюжета с различными вариантами. Большая из них и лучшая принадлежит А.Г. Кузнецову в Москве. Другая, такой же величины, у Её Величества королевы датской, третья в ратуше города Триеста, а где остальные - так Бог их знает. Сюжет этот весьма нравился, и ежели бы я хотел эксплуатировать публику, как это делал Ю.Ю. Клевер, по подготовленным бедняками-художниками за два гроша холстам проходя слегка, подписав фамилию, и - таким образом непрерывный доход обеспечен. Но так как это не художество, а ремесло, то я отказался от дальнейших повторений.

    В Академии художеств я был более всего поражён картиною Тинторетто "Чудо св. Марка". Для меня он выше Тициана, Паоло Веронезе и прочих мастеров по могуществу композиции и красок и ширине письма. Но из небольших вещей музея на меня сильно подействовал Карраччи. Это дивный мастер, колорист сильнейший и гармонист вместе с этим. Его "Обручение" есть столп средневекового искусства. Конечно, я признал его позднее, благодаря кн. Г.Г. Гагарину, которого считал всегда глубоким знатоком итальянской и других старых школ, хотя он был только любитель-художник, а не воспитанник Академии.

    Бродя по церквам, стал я приглядываться к скульптурной древесной резьбе и вскоре сделался её великим поклонником. Много видел я тут хороших картин, но впечатление моё не путеводитель по достопримечательностям городов, а только собственные впечатления и не критика, а потому много я не распространяюсь. Интересовал меня Арсенал, или Адмиралтейство. Тут я перерисовал все старые гондолы, буцентавры, изучал резьбу на них, обстановку, окраску, что немало меня тешило и занимало, ибо все эти древности носили на себе патину времени, трудно уловимую для художества, в особенности наша юная школа любит сырые тона красок, руководствуясь жалкими правилами писания сразу, забывая, что и Господь Бог Свет создал не в один раз, а в шесть дней. Недаром французы, всегда острые, подобный приём в картинах называют peinture constopire (запор). Это мудрое выражение я услышал от Изабе и многих других художников, когда шло дело о быстрой работе в один присест, столь приличный И.К. Айвазовскому, который его проповедывал ученикам Академии, когда делал своё "блистательное" представление.

    Остановил моё внимание также двор палаццо Дуколе, где находятся превосходные бронзовые колодцы самого изящного литья и формы. Тут постоянно можно видеть красивых рыжих венецианок с их медными вёдрами в национальном костюме, напоминающих золотистыми своими кудрями женщин, прославленных кистью Паоло Веронезе и других мастеров. Они не изменились, также как и масса голубей, прилетающих на пьяццетту и площадь св. Марка.

    Нега и убаюкивающее чувство в гондоле тоже составляют особенность страны. Гребцы-гондольеры красной и синей корпорации дают прекрасные концерты под сводом Понте Риальто, а иногда и в одиночку. В особенности хорошо, когда в лунную ночь густой баритон услаждает прогулку по очаровательным каналам и лагунам.

    Как ни хороша Венеция, но надо было её оставить и ехать далее, преследуя художественные цели. В.Н. Максутов тоже почувствовал надобность ехать к своим в Рим, уехал уже три недели. Ковалевские находили Венецию сырой и тоже отправились в Рим. Павел Михайлович хворал всё время, но, кажется, не без удовольствия. Как теперь, вижу его в качалке-кресле (caza barbieri<Удобная мебель (итал.)>), кажется, это единственный дом, где был маленький садик, покрытого пледом, а когда солнце пекло значительно, то он клал на ноги батистовый платок, утверждая, что иногда и такой покрышки достаточно для успокоения нервов. Люди это были крайне добрые, милые. В Риме мы продолжали знакомство снова, о чём скажу в своё время. А теперь я собрался и отплыл в Триест, где думал найти что-то морское, но очень обманулся и вот как жил.

    Нанял квартиру у арматора судового, следовательно моряка-строителя, который был со мной очень любезен, видя, что я специалист-художник по части кораблей. Благодаря ему я узнал, что колыбель Петровская строителей галер до сих пор ещё существует, что есть семьи, владеющие дорогими документами русского первоначального судостроения в Бока-ди-Катарро. Те же драгоценности по части русского Петровского судостроения хранились в библиотеке "Фрари", где я видел чертежи, снимал их, за подписями Апраксина, Лефорта и Петра I. Не знаю, черпал ли наш историограф русского флота Ф.Ф. Веселаго из этих источников, но, по-моему, они единственны, и следовало бы хоть сделать фотографические снимки со всех этих редкостей, дабы иметь их в нашей адмиралтейской библиотеке.

    Был уже конец декабря, здесь я встретил Рождество в славянской церкви и дивился, что хор поёт так же, как и у нас в России - стройно и правильно. Погода стояла бурная. Часто ходил на мол к маяку, написал несколько бурных этюдов, но серьёзного ничего не делал. Начинала пробирать тоска, и страсть ехать в Рим поджигала меня ежедневно. Наконец, я взял место на пароме в Анкону. И на другой день, в полдень, был там и как раз попал в холерную эпидемию. Как видно было, народ там валило страшно, все ходили с куском камфары у рта, а попы пудрили рясы хлором. В Анконе только и помню красивую арку, древнюю, вроде римской Септимо Севере. Она стоит на моле у берега Адриатики. К ночи я взял место в дилижансе, чтобы ехать в Рим.

 

 

К 1848-1852 гг. "Записки моряка-художника" К 1855 гг.